Эпилог семейства Уиллсонов
Аргентина, Сан-Карлос де Барилоче, два года спустя
Летнее солнце освещает живописный город у подножия Патагонских Анд, деликатное, в отличие от нахального бостонского светила, которое каждое лето грозило ему сердечным ударом. Хулио Кончалес возвращается с утренней рыбалки. На плече у него нахлыстовая удочка, а в ведре бьётся радужная форель.
— Qué día tan encantador (исп. «Какой прекрасный день»), — приветствует он жену и практикуется в испанском. Семья — его единственные собеседники. Он выбрал для виллы укромное место: с трёх сторон её прячет густой лес, а с четвёртой защищает озеро Нахуэль-Хуапи. Карл излишне щепетилен: в Аргентине, нейтральной к гражданской войне в Галааде, они могли бы жить свободно и открыто. Но его удовлетворяет такое положение дел. От людей Уиллсон устал за бытность командором.
— Juanita, ¿qué hay para desayunar? (исп. «Что у нас на завтрак, Хуанита?»)
Жанна стоит около плиты и ковыряет лопаткой слегка пригоревшие равиоли. Биология, рисование, история — это всё очень хорошо, но вот с готовкой, как последние пару месяцев показывают, у нее проблемы, даже если готовить по книжке. Синее ненавистное платье сменили легкие бриджи, в которых было так удобно ходить по дому, и изрядно потасканная рубашка мужа, завязанная под грудью в узел, что живот оставался открытым. На ногах же было… целое ничего. Жанна ходит босиком. Никаких каблуков, шнуровочек и застёжечек. Это удобно и… таким образом она может дразнить Карла сколько ей захочется, а хочется ей постоянно. Черная копна густых волнистых волос собрана в небрежный пучок на затылке, чтобы не мешали.
— Коть… Ради всего прекрасного… Не называй меня дома Хуанитой… Это очень режет ухо, — бормочет она, отдирая со сковородки особо пригоревший равиоль. — Особенно с твоим акцентом. Ты сильно говоришь в нос и временами зажевываешь букву «р». Потренируйся. А на завтрак… сгориоли… — наконец плод национальной кухни отца Жанны отрывается от сковородки и отправляется в тарелку хозяйки, чтобы Карл не ворчал лишний раз. Обложив рыбу льдом из холодильника, Карл моет руки, вытирает их и садится за стол. На втором этаже, в залитой солнцем детской, спит маленький Адольф.
— Я родился и вырос в Роксбери, — вдруг говорит он Жанне. Карл часто рассказывал про свою жизнь до Галаада, но никогда — про детство. — Это чёрный район Бостона, в котором на всех окнах стоят решётки, а ночью наступает тишина, потому что гулять после захода солнца будет только самоубийца. В 911 я звонил чаще, чем бабушке с дедушкой, а звонил я им часто, напрашиваясь в гости. Они были ворчливыми стариками, но не били меня за отказ вступать в банду, рисунок на футболке или молчание на вопрос «Ты кто такой будешь?»; не догоняли в подворотнях и не выворачивали мои карманы, забирая все деньги. Однажды в Роксбери произошла забавная история: мы с родителями всего на час ушли в парк, а когда вернулись, дом был пуст. Грабители вынесли всё, даже диван!
Он улыбается, будто рассказывает что-то потешное, и отпивает кофе. Глаза туманятся ностальгической дымкой.
— «Чёрный район» означает «криминальный». Иронично, но ни один борец за социальную справедливость по доброй воле не зашёл бы в чёрное гетто. А я жил там, и я видел то, чего не знают теоретики: негры не хотят меняться. В их распоряжении были государственные и чартерные школы, но они не учились, а тех, кто тянулся к знаниям, высмеивали. Негритоски получали пособия, но тратили деньги на очередные туфли вместо учебников. Когда их детки вырастали, они становились проститутками, бандитами и наркоторговцами. И черножопым это нравилось! Они считали нас идиотами. Да мы и были идиотами, всю жизнь вкалывая — и раздавая свои деньги бездельникам во имя мертворождённой идеи справедливости. Некогда ты назвала меня фанатиком, а я скажу: тот, кто утверждает, будто все люди равны, либо идиот, либо не знает, о чём говорит.
— Коть… в каком я городе родилась и прожила добротный кусок моей жизни? — Спрашивает Жанна, приподняв бровь, когда Карл заканчивает рассказ. — Я из Шривпорта. У нас что черных, что белых пополам… было. Это так, для справки. Я прекрасно понимаю твою обиду и ненависть, но… ты не представляешь, как я плевать хотела на все расы разом. Тут делай, что хочешь. Пусть хоть все узкоглазые, черные и краснорожие прыгнут с Эвереста. Меня эта расовая война за равноправие не колышет от слова никак. Я тебя назвала фанатиком не по этому поводу. Плюс, у меня есть такой же заскок, что и у тебя, просто в другом направлении. — Выдыхает Жанна, ставя на стол тарелки и седлая первый попавшийся стул. Все-таки она старается говорить не «выборочно-откровенно, чтоб по голове не получить», а, как минимум старается, «полностью откровенно». Это у нее выходит с переменным успехом.
— Знаешь, какой у меня был лучший сон за все те пять лет? Что ты мне дал автомат, а возле нашей любимой Стенки выстроились все командоры Бостона. Разом. Вместе с моим дорогим папаней. И я думаю, ты догадываешься, что я сделала. И видит чёрт, если мне дать возможность, я с удовольствием это сделаю. Жаль, до отца уже руки не доберутся… Я назвала тебя фанатиком не по поводу этого. В первую очередь я тогда была крайне злой, ибо ты посылал меня, фактически, на скотобойню. Я ж понятия не имела, что и ты планируешь сматываться. Знала бы то, скорее всего, не блистала бы своей хитростью с этим планом. Молча бы испарились, как только бы Евгения родила. Но нет, один пенек с ушами мне ничего не сказал, — откровенничает Жанна. Со дня, как она очнулась в Аргентине, она не хотела поднимать тему Галаада. — И сбегала я далеко не от тебя. И не к другому мужику. Мы с тобой два собственника, и я прекрасно понимаю, что ты там себе придумал. Я тоже дико ревновала тебя к Евгении. Я убегала по другой причине. Если бы звезды сошлись так, что мы бы встретились через годика три-четыре, и не было Галаада, и ты сделал бы мне предложение, я бы все равно сказала да. Ну, или если бы девушкам бы разрешалось учиться, читать, писать и иметь хоть какую-то работу, то я бы немного вела себя иначе. Я хотела пойти в университет, потом устроиться в какую-нибудь лабораторию учёной. Фиг с тем браком. В некотором роде я бы была счастлива, если бы пока ты был на работе я была бы в школе, а потом с радостной улыбкой возвращалась домой, делала домашку, ждала тебя и ты бы просил у меня дневник, дабы узнать, как у меня дела по учебе. Я чаще представляла себе картину, как я катаюсь на роликах с тобой, чем думала куда спрятать книжку. Да и плюс ко всему у меня уже в печёнках сидело бояться за свои руки и жизнь, ибо глаза и уши везде. А после того, что случилось с миссис Вотерфорд у меня вообще во время каждого приема волосы стояли дыбом, ибо «а вдруг догадаются». Я просто хотела быть счастливой не только в пределах нашей спальни. Ты не представляешь, какой у меня сейчас кайф, когда я одеваю штаны, футболку, кроссовки, сажусь на велосипед, одеваю наушники, включаю музыку с той же Металликой или Найтвиш и еду на почту за платежками за газ и свет. Вот просто детская наивная радость, словно мамочка купила новую куклу. И, как ты видишь, я даже не пытаюсь удрать. Мне хорошо так. Мне хорошо с тобой, — миссис Уилсон съедает пару сгориолей и запивает их вишневым компотом, ибо самые подгоревшие она положила к себе. Говорит она довольно быстро, нервно, не подбирая слов и, местами, через силу. Старые привычки давают о себе знать, хотя Жанна очень хочет от них избавиться. Дальше равиоли перестают лезть в горло, и она гипнотизирует взглядом тарелку, быстро моргая и размазывая слезы по глазам.
— Вряд ли ты когда-нибудь вновь увидишь ненавистный тебе Галаад, — Карл отвечает, не переставая жевать: ужасная привычка. — Я хорошо нас спрятал. Если бы мы сбежали вдвоём с Педро Гомесом, я не слишком бы переживал, чтобы нас не нашли агенты США. Не будь тебя и Адольфа, я бы почувствовал облегчение, если бы в дверь однажды постучали. — Он щурится от солнца, и кажется, будто смеётся глазами. Стучит по столу, улыбается: — Тук. Тук. Тук.
Он не говорит о том, что демографическая политика Галаада — лучшее, что могло бы придумать человечество в условиях катастрофы рождаемости, если бы только не отказ от современной медицины в угоду Библии; не поучает, что в условиях катаклизма нет места демократии.
Может быть, потом, в один из скучных вечеров. У них есть целая вечность для разговоров и споров, а сейчас итальянские макароны и восходящее солнце слишком хороши, чтобы не отдаться им полностью.
Да, потом; за разговорами о прошлом он забудет, что не вернётся домой.
Никогда.
Жанна молча встаёт из-за стола. После таких, даже кратковременных, упоминаний Галаада нужно сделать одну важную вещь — выпить лекарства. Она достаёт облатку с успокоительным и, наливая воду в чашку, выпивает сразу две таблетки. После сыворотки правды организм девушки отказывался поддаваться одной, как ни крути. Она молча выдыхает, глядя на любимого мужа, и слегка улыбается. Хотя в голове у нее опять и опять всплывает сцена, как она очнулась тут, увидела за окном пейзаж нового места и... Карла. И какая истерика у неё случилась от осознания, что все ее старания пошли прахом. Уж лучше б было умереть сразу. Еще и ненавистного синего цвета пижама. И как до нее дошли слова о том, что это не Галаад, только с десятого раза... а потом... самое жуткое похмелье, что у нее было за всю жизнь (по совместительству и первое), а вместе с похмельем — смутные воспоминания о горящих синих платьях и пижаме на заднем дворе. Ибо она не могла на них смотреть, не начиная рыдать или заливаться каким-то ненормальным смехом.
Карл следит за женой с серьёзным вниманием, в котором скрывается забота, готовый при необходимость подхватить её и вызвать врача.
— Коть... У меня вопрос, — как только таблетки проскакивают горло, Жанна решается все-таки сказать это. — Ты ж всегда можешь найти себе молоденькую дурочку даже краше чем я. Зачем было так стараться чтоб меня вернуть? Просто.... — она спотыкается на полуслове, закусывая язык.
— Да, есть молодые девушки, которые лучше тебя, пусть не по красоте — здесь я с тобой не согласен — но спокойным нравом: они не стремятся разрушить всё, до чего дотянутся, и не ввязываются в обречённые истории. Но разум не всегда живёт в согласии с чувствами, и я спас тебя вопреки рассудку, потому что мне нужна именно ты.
Улыбка, с которой он травил анекдоты, пил коньяк и приказывал вешать людей, гаснет, и лицо мистера Уиллсона становится непривычно серьёзным:
— Ты можешь носить синие платья или бриджи, рисовать или читать, спорить со мной или соглашаться, когда мы говорим об удалённых от жизни вещах, но где и как мы будем жить, решаю я, потому что я политик и мужчина. Если я скажу «собирай вещи, мы уезжаем» — значит, так будет лучше. Если тебе кажется, что я тебя предаю — значит, ты чего-то не знаешь, потому что я решил, что тебе это знать небезопасно. Запомни: всё, что я делаю, я делаю ради твоего блага.
— Коть, скажу одно: ты один из тех редких индивидуумов, которых я не хочу убить, — она улыбается. Впервые Карл видит такую реакцию Жанны на серьезный голос. По времени таблеткам рано действовать. — И скажу так. Мне плевать с высокой колокольни, где мы будем жить. Если при таком сценарии событий моим рукам, нервам, глазам, прочим органам и интересам ничего не угрожает... — Тонкие руки аккуратно обвивают плечи Карла со спины, утаскивая в объятия. — ...Меня все устраивает и даже больше, — пухлые губы быстро чмокают мужа в висок. — Папочка, — шепчет она ему на ухо со страннейшей интонацией, в которой адской смесью играет палитра эмоций из лёгкого налета благодарности, влюбленности и... подкола. Она отходит, убирает со стола свою тарелку. Все равно есть не хочется. Потом разогреет и доест. Жене не становится хуже, и Карл возвращается к завтраку. Вкусно, но не сытно. На обед будет форель, соблазнительно блестящая серебряной чешуёй, которую не сможет испортить даже Жанна, а завтрак и обед разделит лесная прогулка и перечтение «Mein Kampf». Впереди их ждут только хорошие дни и длинные ночи.
Аргентина — это огромные синие озёра, богатые рыбой, тёплое солнце и сочные зелёные леса в гранитном обрамлении высоких скал. Это дожди, облегчающие жару, с хмурыми тучами и посуровевшими под ними драматичными завораживающими пейзажами.
Но как Карл и сказал Жанне, чувства не всегда согласны с рассудком. Аргентина — не его страна. Ум всё ещё тянется туда, в США, а ныне Галаад, в сильное милитаристское государство, отвергая эту трусливую страну с её политикой невмешательства. Невмешательство — это слабая позиция, а слабаков не любит никто, даже они сами. Где-то там бьётся его народ, сильный и волевой. Одни — за свободу, а другие — за порядок, и Карл Уиллсон тенью следует за ними, точно призрак, привязанный к месту погибели.
А Хулио Кончалес сидит на вилле в Сан-Карлосе де Барилоче и пьёт остывший кофе. О многих событиях в закрытом Галааде он не услышит, а про международные узнает несколько суток спустя в искажённом, перемолотой либеральной цензурой виде из новостей. Он вдруг запевает:
— Отчизна, Отчизна, дай знак сыновьям,
они его ждали давно.
Однажды весь мир покорится нам,
ведь завтрашний день — за мной!
@Ghoul & @Feanora